Это был очень странный год. Я совершенно не помню как началась зима. Смутно помниться лето, и то какими-то обрывками, стоп-кадрами, фотографиями, на которых изображен я сам, ранним утром покупающий у еще не проснувшихся торговцев на рынке красивейший болгарский перец. Осени не было; падающие кленовые листья сразу превращались в мелкую крошку, которую в этом городе по привычке называют снегом, а та, в свою очередь, сразу же превращалась в серую густую кашу у обочин и на тротуарах.
Меня это мало касалось, поскольку выходить на улицу доводилось редко, да и то в основном в темное время суток, либо на рассвете, когда я пер (не катил, поскольку тележки не было, и не нес, поскольку такой вес для существа моей конструкции это многовато, а именно пер, благословляя все окрестное) ежедневную 40-литровую фляжку с молоком, либо поздно вечером, когда все уже ложились спать, а я гулял по футбольному полю находившейся по соседству школы, наслаждаясь лунным светом и возможностью побыть не в присутствии других людей. Тот год для меня был желтым светом неярких электрических лампочек (интересно, ведь наверняка до сих пор есть люди, для которых лампочка в 40 ватт, висящая под побеленным шершавым потолком без всякого абажура это нормально), зеленого в малиновый узор линолеума, постеленного на неровный бетонный пол и мягких саманных стен, обклеенных охристыми обоями с рисунком из блесток (однажды моя сестра повесила в зале такого же цвета и блеска шторы и, полюбовавшись содеянным, как художник, отступив на шаг назад и прищурив один глаз, сказала: “Богато смотрится”). Весь остальной внешний мир был для меня темными силуэтами деревьев на фоне темного неба, которое никогда в этом городе не бывает по-настоящему черным, звуком заходящих на посадку самолетов и голосами диспетчеров на железнодорожном вокзале (видимо, именно с тех пор у меня и зародилась существующая поныне неискоренимая страсть к delay как к главному звуковому эффекту).
В один и таких вечеров он пришел — странный молодой человек, слишком аккуратно подстриженный для своей помятой одежды; на его лице, развалившись, сидела едва заметная постороннему взгляду улыбка знающего что-то такое, чего не знают другие. Войдя в комнату, он тут же расположился рядом и стал смотреть на меня, как на соучастника какого-то преступления, в котором и я, и он замешаны, но о котором никто не знает и не может знать, потому как “мы же цивилизованные люди и никому не расскажем наш маленький секрет”. Таких персонажей я всегда старался избегать, поскольку с ними обычно возникает слишком много неинтересных проблем; то у них есть теория того, “что же происходит НА САМОМ ДЕЛЕ, то нашпионят, как сукины сыны (зачеркн.) впадут в состояние экстатического плацебо, из которого их можно извлечь либо совместным распитием бутылки водки (что мне тогда не полагалось по уставу), либо основательным испугом (что делать мне было совершенно лень, поскольку я уже тогда разочаровался в действенности этого метода в наше время). После ежевечерней обязательной программы (пуджа, киртан и хоровое чтение Бхагавад Гиты) он наклонается ко мне и голосом старого развратника, привыкшего (именно привыкшего, а не умеющего) соблазнять девушек одним взглядом и одной фразой, спрашивает меня: “Тебе здесь интересно?”. Конечно, в другое бы время я бы просто отвернулся, а любой другой, кто наблюдал бы это со стороны, увидел, как тело, сидящее рядом со мной, повалилось на бок, как мешок картошки (не спрашивайте меня о картошке, я слишком много о ней говорю). Но сейчас было не “другое время”, а то единственное, которое бывает — настоящее, поэтому я улыбнулся и ответил: “Мне много где интересно”.
Конечно, он мне не поверил. Я все сделал для того, чтобы мне не поверили, вложив в одну эту фразу столько всего, чтобы человек никогда больше не ходил по улице имени Коммунаров, а при упоминании цифры 5 нервно бы вздрагивал и надолго замолкал. Но он не замолчал. Сейчас сложно вспомнить он ли такой крепкий оказался или у меня не вышло. Воннегут правильно говорил: “на свете есть много замечательных людей, у которых не выходит”.
Он внимательно смотрел мне в глаза. Он ждал. Иногда он поглядывал на моего брата, который сидел рядом. Видимо, чувствовал, что брату за меня часто бывает стыдно и что он готов поддаться на любую провокацию, лишь бы почувствовать себя ответственным за меня и мое участие в происходящем. Я не помню как, но уже в начале десятого, когда гости начинали расходиться по домам, а местные обитатели укладываться спать, демонстративно расхаживая по дому в набедренных повязках (с одной стороны, выглядит авторитетно, ни дать, ни взять — монахи, а с другой стороны, негласный упрек, мол, валите, валите уже домой, дайте поспать, вы, карми, завтра до девяти утра будете дрыхнуть, а нам, труженикам села, в четыре утра вставать).
Мы шли по улице. Было очень темно и холодно. Я и раньше не любил зимние ночи, а тут совсем как-то тоскливо оказалось — снег мокрый, не хрустит, а глухо стонет под ногами, занавески в домах святятся изнутри красным, а трубы на крышах упругим столбом направляют в небо пахнущий угольным отоплением драконий хвост. Впервые за два года воздержанной и здоровой жизни захотелось выпить, не абстрактно, а физически — зубами клацнуть о край стакана и, вдохнув два больших глотка жидкого хлеба, закусить его этим морозным воздухом и запахом угольной пыли.
По дороге нам не встретилось ни одной собаки.
Мы шли недолго; через пару километров мы подошли к пролому в заборе местной больницы, которая по совместительству была еще и роддомом, и моргом. “Странный молодой человек” (ну, а как его еще называть? — впрочем, звали его, как помниться, Евгений), не выказывая ни малейшего смущения, первый пролез в чернильную темноту огороженной территории и даже не затруднил себя обернуться и побудить сделать нас тоже самое, видимо, подразумевалось, что мы уже в достаточной степени в его власти, чтобы просто следовать за ним без всяких вопросов.
Я плохо помню, что же было дальше. Помню, что он бравировал близостью морга. Помню, что мы если приготовленную на сомнительной сковороде и электроплите картошку (жареной ее назвать сложно, а на пару — несправедливо). Мне было скучно. Я не боролся, не следовал, а просто пережидал этот вечер, как пережидал любой другой день в том году и каждый этот день отвечал мне полной взаимностью.
Сверло плетеных стружек всеобщего благополучия медленно проворачивалось, воруя слой за слоем девственую энергию доверия…пытаясь сморгнуть костыли морга, я обогощал колонки шумом трепетного терпения…трения не получилось…стыдно не было…была тупая боль, очеень тихокрадущаяся…почти фотография, очень запретная…как с пацанами на уроках труда стреди станков по дереву и стали…стреди Божеств всем раздавали, блюрили тесня-прессуя хоровод реалтаймовой графики…
там была селедка…картошки почти не было…
космическая плесень
хотел написать коммент, но передумал.
ты его не тока написал, но исчо и отправил. Ъ))
жопа с ручкой на тракторе - это ваапще мегакаментарий всему мирозданию, так что…
Ы!!
по ночной дороге шли двое. внимательно смотрели друг-другу в глаза.
– у тебя есть чернильница? - спросил однин
- не-а, нету - ответил другой.
оба вздохнули и некоторое время шли молча.
- чернильная ночь мироздания - сказал один, глядя то ли в небо, то ли на дыру в заборе.
- а я ниаслилил - сказал второй - особенно комменты.
оба вхдохнули.